Жозеф Рони-старший - Красный вал [Красный прибой]
"Ему здесь нечего делать", — подумал пропагандист. Вдруг сердце его сжалось от боли: появилась Христина. Теперь всё казалось вероятным. Молодым человеком овладело горькое и оскорбительное недоверие, он мог бы без удивления узнать, что Христина — любовница другого. Руки его похолодели, и, почти теряя сознание, он спрятался в тени ворот какого-то дома.
Толстяк поклонился, неловкий, несчастный и запыхавшийся; ничего в поведении Христины не показывало, чтобы она ждала встречи или была ею удивлена. Одну минуту он колебался, затем подошел и заговорил очень оживленно. Она пожала плечами, и они пошли рядом.
— Я не хочу их выслеживать, — сказал себе Ружмон. Но он пошел за ними, держась на большом расстоянии.
Делаборд молчал. Во рту у него пересохло; ноги его еле двигались, наконец, он с трудом пробормотал:
— Простите меня… Я знаю, что моя выходка нелепа. Я должен был бы поговорить с вами в мастерской. Но мы всегда становимся детьми.
Она слушала меланхолично и недоверчиво. У нее был род нежного чувства к этому благожелательному и щедрому толстяку. Он вознаграждал рабочих довольно широко, а в черные дни приходил им на помощь; он всегда очень хорошо относился к Марселю Деланду, которого он любил и боялся, и еще лучше к самой Христине.
— Но вам было бы достаточно меня позвать, — проговорила она любезно.
— Нет, я не смог бы, я не посмел бы. Зная, что вы пойдете здесь, я предпочел пойти на смешной и безрассудный шаг. В важные минуты моей жизни я действую, как игрок…
— Да, — сказала она, — вы любите игру… Я ее не выношу.
— Не обязаны ли мы лучшим, что есть в нашей жизни, событиям, ни причин которых, ни прямых следствий мы не знаем? Наконец, я не извиняю себя. Я хочу сказать…
У него были влажные щеки и почти расслабленная поступь.
— Знаете ли вы, — быстро начал он, — что с нашей первой встречи — вы были почти ребенком, — у меня к вам чувство безграничной симпатии? Это было лучом света… Яркого света… эти волосы, в особенности, эти глаза и улыбка, чистая, доверчивая, мужественная и такая прекрасная. О, я тотчас же понял, что вы наметите вашу дорогу, когда и как вы захотите. С тех пор вы для меня что-то успокаивающее, непреодолимое… нечто, о чем я грежу, даже за рывшись в дела. Разве вы этого не знали? Не чувствовали ли вы, что вам достаточно сказать одно слово, чтобы я помог вам осуществить ваши желания честно и законно, клянусь вам. Я скорее дал бы отрезать себе руку, чем позволил бы себе надеяться на плату за свои услуги. Вы можете этому верить; мои чувства проникнуты преданностью и готовностью жертвовать собою.
Христина наклонила голову, на ее лице отражались жалость, грусть, снисхождение.
— Я знаю, — сказала она, — что вы превосходный человек.
Глаза Делаборда наполнились крупными слезами; он был охвачен мягким чувством людей своего характера и возраста; рыдания сдавили ему горло, он пробормотал:
— Как это мило с вашей стороны… как вы добры ко мне. Может быть, мне надо бы на этом остановиться. Уже одно это счастье. Но тогда завтра всё придется начать сначала. Лучше итти до конца. И, кроме того, вы угадываете сами. Если, дорогая Христина, у меня и не было никакого рассчета, тем не менее давно уже я питаю к вам нежность иную, чем нежность друга.
Она сделала жест, моливший о молчании, жест дружеского сострадания и покорности провидению. И, не поняв его, он ответил инстиктивно, как бы в экстазе:
— Вы не знаете, — что такое для меня вы… нет, вы не знаете. Нет слов, чтобы это сказать, что-то вроде судьбы, то, что есть от вселенной в бедном существе, любящем прекрасное и чувствующем, что ему скоро пора исчезнуть… Боже мой, когда я думаю о вас… это победная песнь, это гимн бесчисленных жизней… все, что я видел во время моих путешествий, когда я был молод и богат, полон энтузиазма… итальянские деревушки, в которых я был так счастлив… сумерки в Неаполе, полном кораблей и пылающих облаков… горы летом, когда леса торопятся одеться в зелень листвы… Вы подобны одной из этих мелодий, которые пробуждают в нас воспоминания о нашем прежнем существовании и заставляют нас видеть то, что мы потеряем… и даже больше того… О, Христина! Много больше…
Он задыхался, обезумев от любви и печали. Слова текли с каким-то мрачным красноречием. Он не мог, он пытался изобразить свою страсть. На молчаливом бульваре, перед укреплениями, ободранными, как старый ковер, Христина чувствовала себя растроганной этой жалобной речью. Ее жизнерадостная душа сознавала — почти сознавала — нашу, неизлечимую нищету, страшные ловушки, в которые бросают нас наши чувства, побуждения, ужас и уверенность в старости и смерти… Что ответить? Она считала себя обязанной выслушать все до конца.
— Наконец, — начал он снова, — я хочу сказать, что я люблю вас… зная, что вы не можете и даже не должны меня любить. Тем не менее, Христина, если бы вы захотели быть моей женой… на один год… у меня было бы все, чего может желать на земле человек: я бы не боялся больше ни старости, ни смерти. Перед вами была бы еще целая жизнь впереди; может быть более прекрасная оттого, что вы могли бы ее устроить согласно своему желанию.
— Вы не должны были бы произносить этих последних слов, — огорченно прошептала она. — Как можете вы предполагать, что я приняла бы ваши деньги? Устроить мою жизнь! Она была бы испорчена!
— Христина, — лихорадочно прервал он ее, — я могу так говорить потому, что мое состояние должно принадлежать вам, что бы ни случилось!
— Нет, мой бедный друг, ваше состояние не должно мне принадлежать. Это было бы несправедливо, и наша дружба навсегда была бы этим испорчена. Оставим это и поговорим о вас. Вы меня глубоко взволновали. Как я хотела бы согласиться поддержать ваши иллюзии. Но я не хочу и изменить тому, что я считаю честным и необходимым… Я презирала бы себя, мы страдали бы оба. Дорогой друг, я не выйду замуж без любви: жалость и самопожертвование были бы не только бесполезны, но опасны.
Слабое солнце золотило дорогу и придавало траве блеск малахита. Волны рыжих облаков стремились на запад. Виднелись бедные сады, поля пепла и извести, мертвые дома. Вокруг стояла тишина, царило одиночество и отчаяние. Делаборд волочил отяжелевшие ноги, ветер высушил слезы в углах его глаз, он был подавлен.
— Я знаю, что вы правы, Христина, — проговорил он со вздохом, — и это так ужасно. Смерть там, за моей спиной, в которую она мне наносит удар… Я поступил нехорошо, признавшись вам в своей любви, но я не мог молчать. Имейте ко мне сострадание… останьтесь моей дочерью, моим дорогим ребенком… Обещайте, что я увижусь с вами, как-всегда… О, если вы станете меня избегать, — что за ночи и что за дни мне предстоят!
— Я не буду вас избегать! — воскликнула она. — К чему бы я стала это делать? Завтра я буду вас любить так же, как я любила вас вчера.
— Да, неправда ли? Моя любовь слишком ничтожная вещь, чтобы вызвать ваше недовольство. Итак, вы даете обещание — ничего не изменилось?…
Он взял руку Христины. Она ее не отнимала. Она была охвачена состраданием. И, сжимая эту руку, он шептал:
— Думать, что другой человек будет держать эту маленькую руку так, как ее держу я, и что он будет молод и любим! О, ужасная старость! Я понимаю смерть, да, я ее понимаю. Что-то во всем моем теле чувствует, что нужно, чтобы это кончилось. Но стариться! Зачем становиться руиной, презираемой природой и людьми? Зачем эти сморщенные лица, потухшие глаза? Знать, что ты стар и читать это на лице любимой женщины, которая презирает, должна презирать твою любовь. Не правда ли, Христина, вы чувствуете жалость ко мне?
— Да, да, — простонала она, — чувствую жгучую, бесконечную жалость. Вы мужественны, мой дорогой друг, вы захотите, чтобы все это прошло. В том, чего вы хотели, не могло быть ничего, кроме несчастья, ревности и жгучей тоски!
— Не знаю, моя дорогая деточка. Я отдал бы остаток жизни за несколько месяцев этого несчастья. Но что же делать! Это невозможно! Вряд ли я когда-нибудь в глубине души верил бы в то, что это невозможно! Сила, меня толкавшая, была могущественнее всякого благоразумия. Скажите мне еще раз, что мы встретимся… как будто бы ничего не случилось…
— Я это обещала.
— Христина! О, как это чудно! Кто знает: не начну ли я в конце концов любить вас, как отец?
Он поднес маленькую руку к губам в величайшем порыве страсти; затем с лицом, залитым слезами, убежал через поля нищеты и пепла.
Внизу, на траве, под тусклыми листьями платана, другой, молодой Франсуа Ружмон, провожал его взглядом, полным злобы и ревности. Он повторял с бешенством:
— Она будет его женой! Она отдастся этой позорной руине, этому дряхлому, этому сгнившему телу!..
II
Землекопы и строительные рабочие организовались со спокойным упорством. Никогда еще саботаж не обсуждался более методично и не осуществлялся с большей выдержкой. У каменщиков, как у землекопов и штукатуров, прилежная работа считалась позором. Всякий, исполнявший нормальный урок, был человеком без сердца и без чувства собственного достоинства. Он являлся или несознательным, или рабом. Эта мысль прочно уложилась в головах людей, землекопов и рабочих, разводящих известь.